Неточные совпадения
Теперь уже все хотели
в поход, и старые и молодые; все, с совета всех старшин, куренных, кошевого и с воли всего запорожского войска, положили идти прямо на Польшу, отмстить за все зло и посрамленье веры и козацкой славы, набрать добычи с
городов, зажечь пожар по деревням и хлебам,
пустить далеко по степи о себе славу.
— Это, например, мошенник какой-нибудь выдумает делать несгораемые домы и возьмется
город построить: нужны деньги, он и
пустит в продажу бумажки, положим, по пятьсот рублей, а толпа олухов и покупает, да и перепродает друг другу.
Зимою не
пускает в извоз, ни
в работу
в город; все работай на него, для того что он подушные платит за нас.
Матушка ваша за мною
в город посылали; мы вам кровь
пустили, сударыня; теперь извольте почивать, а дня этак через два мы вас, даст Бог, на ноги поставим».
— Точно установлено: на всех заставах — войска, мосты охраняются,
в город пускать не будут… Я спешу, господа, мне нужно доложить…
— Я во Пскове буду жить. Столицы, университетские
города, конечно, запрещены мне. Поживу во Пскове до осени —
в Полтаву буду проситься. Сюда меня на две недели
пустили, обязан ежедневно являться
в полицию. Ну, а ты — как живешь? Помнится, тебя марксизм не удовлетворял?
Меня звали, но я не был готов, да пусть прежде узнают, что за место этот Шанхай, где там быть и что делать?
пускают ли еще
в китайский
город?
Одну большую лодку тащили на буксире двадцать небольших с фонарями; шествие сопровождалось неистовыми криками; лодки шли с островов к
городу; наши, К. Н. Посьет и Н. Назимов (бывший у нас), поехали на двух шлюпках к корвету,
в проход;
в шлюпку Посьета
пустили поленом, а
в Назимова хотели плеснуть водой, да не попали — грубая выходка простого народа!
Если б еще можно было свободно проникнуть
в города, посмотреть других жителей, их быт, а то не
пускают.
В природе нет никаких ярких особенностей: местность интересна настолько или потолику, сказал бы ученый путешественник, поколику она нова, как всякая новая местность.
Поплыли казаки дальше. Выплыли
в широкую, быструю реку Иртыш. По Иртышу-реке проплыли день, подплыли к городку хорошему и остановились. Пошли казаки
в городок. Только стали подходить, начали
в них татары стрелы
пускать и поранили трех казаков. Послал Ермак переводчика сказать татарам, чтобы сдали
город, а то всех перебьют. Переводчик пошел, вернулся и говорит: «Тут живет Кучумов слуга Атик Мурза Качара. У него силы много, и он говорит, что не сдаст городка».
Прислали другой раз бухарские купцы весть Ермаку, что они собрались к нему
в Сибирь-город товары везти, да что им на дороге Кучум с войском стоит и не
пускает их пройти.
— Ну, ветреность, легкомыслие, кокетство еще не важные преступления, — сказал Райский, — а вот про вас тоже весь
город знает, что вы взятками награбили кучу денег да обобрали и заперли
в сумасшедший дом родную племянницу, — однако же и бабушка, и я
пустили вас, а ведь это важнее кокетства! Вот за это пожурите нас!
— Судьба придумает! Да сохрани тебя, Господи, полно накликать на себя! А лучше вот что: поедем со мной
в город с визитами. Мне проходу не дают, будто я не
пускаю тебя. Вице-губернаторша, Нил Андреевич, княгиня: вот бы к ней! Да уж и к бесстыжей надо заехать, к Полине Карповне, чтоб не шипела! А потом к откупщику…
В центре
города были излюбленные трактиры у извозчиков: «Лондон»
в Охотном, «Коломна» на Неглинной,
в Брюсовском переулке,
в Большом Кисельном и самый центральный
в Столешниковом, где теперь высится дом № 6 и где прежде ходили стада кур и большой рыжий дворовый пес Цезарь сидел у ворот и не
пускал оборванцев во двор.
Дом генерала Хитрова приобрел Воспитательный дом для квартир своих чиновников и перепродал его уже во второй половине прошлого столетия инженеру Ромейко, а пустырь, все еще населенный бродягами, был куплен
городом для рынка. Дом требовал дорогого ремонта. Его окружение не вызывало охотников снимать квартиры
в таком опасном месте, и Ромейко
пустил его под ночлежки: и выгодно, и без всяких расходов.
Мой отец был дьячок
в губернском
городе и занимался переплетным мастерством, а мать
пускала на квартиру семинаристов.
Пастухи Нумитора были сердиты за это на близнецов, выбрали время, когда Ромула не было, схватили Рема и привели
в город к Нумитору и говорят: «Проявились
в лесу два брата, отбивают скотину и разбойничают. Вот мы одного поймали и привели». Нумитор велел отвести Рема к царю Амулию. Амулий сказал: «Они обидели братниных пастухов,
пускай брат их и судит». Рема опять привели к Нумитору. Нумитор позвал его к себе и спросил: «Откуда ты и кто ты такой?»
Когда я глядел на деревни и
города, которые мы проезжали,
в которых
в каждом доме жило, по крайней мере, такое же семейство, как наше, на женщин, детей, которые с минутным любопытством смотрели на экипаж и навсегда исчезали из глаз, на лавочников, мужиков, которые не только не кланялись нам, как я привык видеть это
в Петровском, но не удостоивали нас даже взглядом, мне
в первый раз пришел
в голову вопрос: что же их может занимать, ежели они нисколько не заботятся о нас? и из этого вопроса возникли другие: как и чем они живут, как воспитывают своих детей, учат ли их,
пускают ли играть, как наказывают? и т. д.
Тогда маменька сказала: „Отдадим его
в город к господину Шульц,
пускай он будет сапожник!“, и папенька сказал: „Хорошо“, und mein Vater sagte „gut“.
— Капитан! Пожалуйста,
пусти меня
в сопки. Моя совсем не могу
в городе жить: дрова купи, воду тоже надо купи, дерево руби — другой люди ругается.
А
пуще всего — желается ей с Манефой
в городу поселиться, келью бы свою там иметь, оттого больше и принимает великий постриг…
Пуще прежнего вспыхнула Дарья Сергевна, вполне поняв, наконец, ядовитый намек благородной приживалки. Дрогнули губы, потупились очи, сверкнула слезинка. Не ускользнуло ее смущенье от пытливых взоров Ольги Панфиловны; заметив его, уверилась она
в правоте сплетни, ею же пущенной по
городу.
— У меня
в городу дружок есть, барин, по всякой науке человек дошлый, — сказал он. — Сем-ка я съезжу к нему с этим песком да покучусь ему испробовать, можно ль из него золото сделать… Если выйдет из него заправское золото — ничего не пожалею, что есть добра, все
в оборот
пущу… А до той поры, гневись, не гневись, Яким Прохорыч, к вашему делу не приступлю, потому что оно покаместь для меня потемки… Да!
Мать,
в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие
в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их
в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит ни
в какие хозяйственные дела, ни
в свои, ни
в крестьянские, а все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе
в дом не
пускает, кроме попа с крестом, и то
в самые большие праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою любит она петь песни, слушать, как их поют, читать книжки или играть
в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать из
города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться
в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
— Ты все лучше знаешь. А вот этого убийцу Крупова
в дом больше не
пускай; вот масон-то, мерзавец! Два раза посылала, — ведь я не последняя персона
в городе… Отчего? Оттого, что ты не умеешь себя держать, ты себя держишь хуже заседателя; я послала, а он изволит тешиться надо мной; видишь, у прокурорской кухарки на родинах; моя дочь умирает, а он у прокурорской кухарки… Якобинец!
— Какие дела! всех дел не переделаешь! Для делов дельцы есть — ну, и
пускай их, с богом, бегают! Господи! сколько годов, сколько годов-то прошло! Голова-то у тебя ведь почесть белая! Чай,
в город-то
в родной въехали, так диву дались!
— Месяца два или даже больше, — отвечала с какой-то досадой Фатеева, — и главное, меня
в деревню не
пускают; ну, здесь какой уж воздух! Во-первых —
город, потом — стоит на озере, вредные испарения разные, и я чувствую, что мне дышать здесь нечем!..
Хорошо тоже весной у нас бывает.
В городах или деревнях даже по дорогам грязь и навоз везде, а
в пустыне снег от пригреву только
пуще сверкать начнет. А потом пойдут по-под снегом ручьи; снаружи ничего не видно, однако кругом тебя все журчит… И речка у нас тут Ворчан была — такая быстрая, веселая речка. Никуда от этих радостей идти-то и не хочется.
Мы переехали
в город. Не скоро я отделался от прошедшего, не скоро принялся за работу. Рана моя медленно заживала; но собственно против отца у меня не было никакого дурного чувства. Напротив: он как будто еще вырос
в моих глазах…
пускай психологи объяснят это противоречие, как знают. Однажды я шел по бульвару и, к неописанной моей радости, столкнулся с Лушиным. Я его любил за его прямой и нелицемерный нрав, да притом он был мне дорог по воспоминаниям, которые он во мне возбуждал. Я бросился к нему.
Калинович подал. Войдя
в город, он проговорил: «Здесь неловко так идти» и хотел было руку отнять, но Настенька не
пустила.
— Ужасен! — продолжал князь. — Он начинает эту бедную женщину всюду преследовать, так что муж не велел, наконец,
пускать его к себе
в дом; он затевает еще больший скандал: вызывает его на дуэль; тот, разумеется, отказывается; он ходит по
городу с кинжалом и хочет его убить, так что муж этот принужден был жаловаться губернатору — и нашего несчастного любовника, без копейки денег,
в одном пальто,
в тридцать градусов мороза, высылают с жандармом из
города…
Частые посещения молодого смотрителя к Годневым, конечно, были замечены
в городе и, как водится, перетолкованы. Первая об этом
пустила ноту приказничиха, которая совершенно переменила мнение о своем постояльце — и произошло это вследствие того, что она принялась было делать к нему каждодневные набеги, с целью получить приличное угощение; но, к удивлению ее, Калинович не только не угощал ее, но даже не сажал и очень холодно спрашивал: «Что вам угодно?»
— Обещал, все обещал. Он ведь для того меня и зовет теперь, чтоб завтра же обвенчаться потихоньку, за
городом; да ведь он не знает, что делает. Он, может быть, как и венчаются-то, не знает. И какой он муж! Смешно, право. А женится, так несчастлив будет, попрекать начнет… Не хочу я, чтоб он когда-нибудь
в чем-нибудь попрекнул меня. Все ему отдам, а он мне
пускай ничего. Что ж, коль он несчастлив будет от женитьбы, зачем же его несчастным делать?
Ну-с, затем тысячи три на разъезды по матушке России, с остановками по разным
городам, для заведения надежных агентур, которые уже будут действовать,
пускать в народ эти прокламации, — и вот, почти что и все расходы: четыре тысячи триста!
Жандармский ключ бежал по дну глубокого оврага, спускаясь к Оке, овраг отрезал от
города поле, названное именем древнего бога — Ярило. На этом поле, по семикам, городское мещанство устраивало гулянье; бабушка говорила мне, что
в годы ее молодости народ еще веровал Яриле и приносил ему жертву: брали колесо, обвертывали его смоленой паклей и,
пустив под гору, с криками, с песнями, следили — докатится ли огненное колесо до Оки. Если докатится, бог Ярило принял жертву: лето будет солнечное и счастливое.
К заводским калиткам уж начинают сходиться работницы, хотя
пустят на завод только еще через двадцать минут. У одной из калиток девчата с ударного конвейера. С каждой минутой их подбирается все больше. Взволнованно глядят, кого еще нету. Очень беспокоятся. Первый пункт их обязательства — спустить опоздания и прогулы до нуля. А многие живут
в городе, трамвай № 20 ходит редко, народу едет масса. Если не слишком нахален, ни за что не вскочишь.
При жизни отца он много думал о
городе и, обижаясь, что его не
пускают на улицу, представлял себе городскую жизнь полной каких-то тайных соблазнов и весёлых затей. И хотя отец внушил ему своё недоверчивое отношение к людям, но это чувство неглубоко легло
в душу юноши и не ослабило его интереса к жизни
города. Он ходил по улицам, зорко и дружественно наблюдая за всем, что ставила на пути его окуровская жизнь.
Письма его были оригинальны и странны, не менее чем весь склад его мышления и жизни. Прежде всего он прислал Туберозову письмо из губернского
города и
в этом письме, вложенном
в конверт, на котором было надписано: «Отцу протоиерею Туберозову, секретно и
в собственные руки», извещал, что, живучи
в монастыре, он отомстил за него цензору Троадию, привязав его коту на спину колбасу с надписанием: «Сию колбасу я хозяину несу» и
пустив кота бегать с этою ношею по монастырю.
— Есть циркуляр, чтоб всякой швали не
пускать, а он по-своему, — жаловался Передонов, — почти никому не отказывает. У нас, говорит, дешевая жизнь
в городе, а гимназистов, говорит, и так мало. Что ж что мало? И еще бы пусть было меньше. А то одних тетрадок не напоправляешься. Книги некогда прочесть. А они нарочно
в сочинениях сомнительные слова пишут, — все с Гротом приходится справляться.
— Вот так — а-яй! — воскликнул мальчик, широко раскрытыми глазами глядя на чудесную картину, и замер
в молчаливом восхищении. Потом
в душе его родилась беспокойная мысль, — где будет жить он, маленький, вихрастый мальчик
в пестрядинных штанишках, и его горбатый, неуклюжий дядя?
Пустят ли их туда,
в этот чистый, богатый, блестящий золотом, огромный
город? Он подумал, что их телега именно потому стоит здесь, на берегу реки, что
в город не
пускают людей бедных. Должно быть, дядя пошёл просить, чтобы
пустили.
— Славная щетка, — сказал он, посматривая искоса на бедного учителя, который
в отчаянии пробирался к стене, — точно парикмахерский болван!.. Брутова голова! Важно причесана, помилуй бог, как гладко; только что стены обметать! Бруты, Цезари, патриоты на козьих ножках, двуличники, экивоки! Языком
города берут, ногами пыль
пускают… а голова — пуф! Щетка, ей-богу щетка!
— Уж эти смоляне! — вскричал земский. — Поделом, ништо им! Буяны!.. Чем бы встретить батюшку, короля польского, с хлебом да с солью, они, разбойники, и
в город его не
пустили!
— Все-таки не
пущу. У Дуни есть муж, это его дело… Гордей Евстратыч уехал
в город, я не могу без него.
Как это произошло и откуда повело начало, трудно сказать, но ненависть к
городу, горожанам
в сердцах жителей Пустыря
пустила столь глубокие корни, что редко кто, переехав из
города в Сигнальный Пустырь, мог там ужиться.
По временам, вечером, съезжались у нас окрестные или зимующие
в городе помещики, и пока
в зале, куда детей не
пускали, до полуночи играли
в карты, приезжие кучера и форейторы разминались, стараясь согреться, на улице или на просторном дворе перед окошками.
Город кипит, как котел, трещат кровли, лопаются стекла, огонь бьет с клубами дыма, кричит народ, стучат
в набат, а у меня
пуще в сердце гудит один голос, один звук: спасай свою дочь!
Город все время жил
в страхе и трепете. Буйные толпы призванных солдат шатались по
городу, грабили прохожих и разносили казенные винные лавки. Они говорили: «
Пускай под суд отдают, — все равно помирать!» Вечером за лагерями солдаты напали на пятьдесят возвращавшихся с кирпичного завода баб и изнасиловали их. На базаре шли глухие слухи, что готовится большой бунт запасных.
Узнал он от хозяев, что предводителя держат чуть не
в секретной, что следователь у них — лютый, не позволял Звереву
в первую неделю даже с больной женой повидаться; а она очень плоха. Поговаривали
в городе, будто даже на себя руки хотела наложить… И к нему никого не
пускали.
А тут с мельницы пришло известие, что хозяин нанял коней и давно отъехал ко двору. Ямщик, который его возил, сказывал, что Зиновий Борисыч был будто
в расстройстве и отпустил его как-то чудно: не доезжая до
города версты с три, встал под монастырем с телеги, взял кису [Киса — мешок, сумка.] и пошел. Услыхав такой рассказ, и еще
пуще все вздивовались.